Живёт на свете добрый, весёлый человек, берёт своё чувство юмора, которое не дружит со скучной логикой взрослых, но дружит с житейской мудростью, рифмует его с рассыпанным детским смехом, показывает это своей Музе, которая всегда что-нибудь подкрутит-подправит, она философ, по образованию, и концептуалист, по складу ума, потом это всё несётся к такому же шутнику-волшебнику за роялем, они немножко громко разговаривают, это называется обсуждать, и в этих творческих спорах вот уже много лет рождаются песни и песенки, которые очень уж хорошо поются, когда ты ещё растёшь.
Я твёрдо решил с ним встретиться, чтобы выяснить, что правильней с непедагогической точки зрения — подстраиваться под детей, оставаясь взрослым, или говорить с ними на их языке?
И вот наша встреча с Юрием Сергеевичем Энтиным состоялась — мы с ним встретились, но когда расставались, я вдруг обнаружил, что большая часть моих заготовок–вопросов нам просто не понадобилась, Юрий Сергеевич сам добровольно и чистосердечно угадывал, о чём я хочу спросить, и мы не заметили, как время прошло…
Заранее оговорюсь: если что-то в моём рассказе будет не так, я перевожу стрелки на Юрия Сергеевича.
— Если не ошибаюсь, Юрий Сергеевич, для стихосложения не обязательно заканчивать литературный — лучше МАИ, архитектурный, или истфак. Вот и Вы, имея неплохую человеческую работу редактора на «Мелодии», вдруг взялись за стихи, как когда-то Пушкин, рискнувший зарабатывать ими на жизнь. Но Вас не благословлял Державин, и вообще, с точки зрения логики, Вы должны были до конца дней проходить с опущенной головой. Что, всё-таки, Вас толкнуло на подвиг?
— Вы знаете, я ни первый раз в жизни слышу такой вопрос, но тема мне интересна. А скажите, Пушкин разве ради денег хотел писать стихи?
— Наверное, нет, он просто попал в компанию с Жуковским и Вяземским, и у него не осталось выбора.
— Хорошо, за Пушкина не могу, но за себя я отвечу: я никогда не собирался писать стихи и становиться поэтом. С возраста лет восьми я мечтал стать Министром иностранных дел, даже больше — я точно собирался им становиться, раз уж, всё равно, кем-то надо работать.
— Интересное, но несколько политическое желание для ребёнка, проведшего своё детство не в Доме Правительства. Ну, а если бы оно сбылось, то в качестве ступеньки к посту министра, послом в какой из стран мира Вам было бы легче себя представить?
— Думаю, что на посту посла никакой, разве что, в «Чунга-Чанга», на картах Вы её не найдёте, но она есть в каждой детской душе.
— Расплывчато отвечаете… А с каким политическим сознанием Вы вступили во взрослую жизнь?
— А скорей всего, ни с каким, Вы имеете в виду, был ли я диссидентом? Если хотите знать, я читал газеты, и, так сказать, интересовался политикой, знал статьи в «Правде». Свой десятый класс я закончил в 1953 году — ещё при Сталине. В марте его не стало — пятого, а через два месяца, с аттестатом в кармане, и с сознанием умудрившегося каким-то образом прочитать книгу Фейхтвангера «Москва -1937», меня приняла взрослая жизнь. Книга, кстати, вышла, когда мне было всего два года, в том самом страшном 1937-м, но в ней уже была большая глава «Сталин и Троцкий», и впервые появились слова «культ личности Сталина», «антисемитизм в СССР» — маленькие главки так назывались. Как ни странно, Фейхтвангер это оправдывал до встречи со Сталиным, и только встретившись с ним, сумел разобраться в ошибках коммунистических, и своих. Естественно, книга была быстро запрещена, и, как Вы понимаете, с такой подготовкой, я уже не мог быть не против Иосифа Виссарионовича, и на его похоронах слёз не лил. Ума не приложу, как в то время такое могли издать? Прохлопали — я это понял так: если не опровергают — значит оправдывают. В меня это непонятным образом запало, только усилив во мне желание, когда я вырасту, в стране, в которой Сталина уже не будет, стать её Министром иностранных дел!
А может и к лучшему, что не стал? Министров поменялось за это время — считать устанешь, а Юрий Энтин был, есть, и будет всегда один, и это уже история.
Теперь о стихах: я их не собирался писать, но уже в школе писал. Весёлые и забавные стишки для стенгазеты прославили меня, с ними я выступал, как поэт и чтец на каких-то конкурсах, меня награждали коробочками конфет, которые я считаю моими первыми гонорарами. Конечно, они были неловкими, мои первые вирши, они были недостойны даже так называться, но я не придавал этому значения, ведь я и не собирался становиться поэтом.
— Но Ваши стихи этого, конечно, не знали, и продолжали выскакивать из Вас, верно?
— Нет, только для стенгазеты, и для моих товарищей по несчастью, которое называлось «годы учёбы» — тогда я ещё по ночам не вскакивал, чтобы записать что-то.
— Юрий Сергеевич, мне кажется, Вы просто уходите от разговора, нашу беседу куда-то понесло?
— Хорошо, вернёмся на курс. У нас, что за вопрос — как я стал поэтом? Ну, конечно, глубоко я увлёкся поэзией уже в шестидесятые, в «оттепель» – пришли новые имена, их неожиданные стихи окутывали людей той поры, как марево: гражданственность моего любимого Евтушенко, искренность Вознесенского, высокий штиль Ахмадулиной — ими заболевали так, что о выздоровлении можно было забыть.
— Юрий Сергеевич, Вы не оговорились — помните, как Вознесенский в 64-м почти повторил Пастернака:
«Что нам впереди предначертано?
Нас мало. Нас может быть четверо.
Мы мчимся — а ты божество!
И все-таки нас большинство».
Нас мало. Нас может быть четверо.
Мы мчимся — а ты божество!
И все-таки нас большинство».
Посвящено было Бэлле Ахмадулиной, которая плохо водила машину, но речь о четвёртом — четверо было с Робертом, как я понимаю?
— Вознесенский, этим «четвёртым», всего скорей, имел в виду Окуджаву или Аксёнова. Но коль Вы скоро упомянули Рождественского, то, на мой вкус, он был официальным, слишком советским, он писал другие стихи, которые продолжают традиции Маяковского, и я его действительно опустил — не злоумышленно, но сознательно.
Мне был ближе Евтушенко, конечно, а об остальных можно спорить.
— Не могу с Вами спорить, у меня предложение: пусть не четвёртым, но он в той машине всё-таки был. — Рождественского из «оттепели» не выкинешь?
— А кто говорит… Я Вам не вообще про Евтушенко, а про шестидесятые годы. Я полюбил Евтушенко именно в шестидесятые, увлекался в те годы его поэзией, но это не значит, что я и сейчас его превозношу — на протяжении жизни так многое может поменяться, и не в последнюю очередь писательский или читательский вкус. Но Евгений Александрович мне был ближе, и кончилось это однажды вот чем:
Я продолжал писать стихи уже в институте, куда я поступил на исторический факультет, даже вступил в литературное объединение «Родник», в котором подружился, Вы мне не поверите, с Владимиром Войновичем — он тоже писал стихи.
— Неожиданно… «Я верю, друзья караваны ракет» — это же его, по-моему?
— Его. Мы с ним начали писать песни, соревновались, и он как-то сразу написал эти свои «Заправленные в планшеты космические карты» — именно тогда. Я лично ничего в этом сразу не увидел, но песня понравилась Никите Хрущёву, он её публично напел, и в один день сделал шлягером.
А «Рула-те-рула», помните? Редкая песня, а оказалась без будущего. Таких песен было — Вы просто не знаете… После этого у Владимира Николаевича и открылись те перспективы, которыми он воспользовался, а его «Приключения солдата Чёнкина» — это ещё будет не скоро…
Но мои первые песни тоже становились хитами – «Антошка», «Чунга-Чанга», все песни из «Бременских»…
— Видимо, ваше соревнование помогало обоим.
— Там же в «Роднике», в одно с нами время, занимался ещё один писавший замечательные стихи человек — Георгий Полонский, светлая ему память. Будущий блестящий сценарист, один из авторов гениального фильма «Доживём до понедельника», и автор слов песни из этого фильма, ставшей по-настоящему, крылатой, а ведь это была его даже не первая, а всего лишь дипломная работа — старт просто гагаринский!
— Да, фильм с невероятной магией, после него что-нибудь о школе снимать уже было не интересно.
— А Вы знаете, не все сразу его поняли, Полонский учился в том же «Педагогическом — МОПИ», что и мы с Войновичем, и ко времени нашего знакомства ещё даже не печатался. Но он был полон надежд, которые, как Вы видите, иногда и оправдывают себя.
Извините, опять я отвлёкся, — да? Так, о чём я… Надо признать за очевидное, что появление в моей жизни людей талантливых способствовало тому, что я начал избавляться от собственной неуверенности. У меня всё ещё не возникало намерения писать профессионально — я в себя не верил ни одной секунды, не было такого стихотворения, о котором мог бы сказать, что я написал какие-то хорошие стихи, и не было ни одной попытки с моей стороны хоть что-то опубликовать. Вера в собственные способности, или хотя бы уверенность в наличии таковых так бы и не начали меня по капельке заполнять, но тут в моей жизни случился один необыкновенный эпизод:
Окончив институт, и неудачно попробовавшись на роль школьного учителя истории, я шагнул на следующую ступеньку своей карьеры, начав работать редактором в издательстве Министерства трудовых резервов «Профтехиздат» — было такое. И вот, однажды, работая тем самым редактором, я вдруг получаю предложение возглавить довольно большую, а в моём представлении тех времён, просто огромную комсомольскую организацию этой конторы — проще говоря, меня избрали единогласно! И вот мне звонят из обкома комсомола, и дают срочное задание обеспечить сто человек для явки в Политехнический музей, где будет сниматься фильм Марлена Хуциева «Застава Ильича». Это сейчас этот фильм — бессмертный шедевр. А тогда Марлен, почти мой ровесник, светлая ему память, снимал в Политехническом сцену, где герои попадают на вечер поэзии, на котором должны выступать как раз все мои любимые поэты «из машины Беллы» — сама она, Евтушенко, Вознесенский…
— И Визбор, я помню?
— Да… И, кстати говоря, Роберт Рождественский, обязательно, и другие — Вы не представляете, как мне повезло!
— Прекрасно представляю — у меня были бы те же чувства.
— Мне сказали — съёмки будут происходить пять дней, а на шестой день, мы предложим всем вам, любому из сидящих в зале, а зал был заполнен до конца, руку поднять, и выступить, если вам есть, что сказать. — Устроим дискуссию о поэзии, и лучших снимем в кино — всех будем снимать, а потом отберём лучших.
— Вы попали в кадр, я что-то не помню?
— Я тоже, но когда настал шестой день, я поднял руку — первый, сразу. Все как-то застеснялись, а я поднялся, вышел на сцену, и сказал, что я увлечён молодой поэзией, в частности, люблю тех, кто сидят за столом президиума, а это они и были, и сказал, что я за эти шесть дней написал пародии на всех присутствующих здесь, и стал читать эти пародии. Они имели совершенно ошеломительный успех! Сам Евтушенко поднялся, залез под стол, достал оттуда арбуз и вручил его мне со словами: я купил этот арбуз жене, но хочу подарить его Вам! Вознесенский подарил мне книжку, причём, эта книжка была совершенно неожиданной для меня — это была книжка Борис Пастернак «Поверх барьеров». И там было написано: «Без Пастернака не было бы меня», на первой странице, а на последней странице: «Юре — за блестящее нападение на меня!»
— Какие раритеты — им место в музее.
— Согласен. Только одну реликвию я съел в тот же день, а другая, она и сейчас за моей спиной. Я её прочёл больше тысячи раз, и влюбился в Пастернака больше, чем в Вознесенского. Во всяком случае, я покупал все книги Вознесенского, а вообще к этому моменту у меня уже была собрана очень большая библиотека советской поэзии — я не пропускал никого, знал их всех, многих знал наизусть. Дальше — интересней: на этом же вечере, ставшим для меня поистине судьбоносным, присутствовал ещё один человек, комсомолец, такой же, как я, редактор, и даже из той же организации. Он подошёл поздравить меня с успехом, сказав мне: Юра, я потрясён! Оказывается, он не подозревал во мне поэта и озорного хулигана, и предложил познакомить меня со своим другом, учившимся с ним в химическом техникуме, его закончившим, и даже успевшим поработать в химии, а теперь он студент первого курса консерватории, и очень хотел бы подружиться с каким-нибудь молодым поэтом. Ты хочешь с ним подружиться — спросил он прямо? Я сразу сказал — хочу. Это был Геннадий Гладков!…
— Мир тесен, но я не предполагал, что настолько. Ваша жизнь, Юрий Сергеевич — умопомрачительная интрига, и всё в ней как-то “случайно”: Войнович, Полонский, Евтушенко, Вознесенский, и вот, Гладков… По совокупности, это тянет уже не меньше, чем на призвание…
— Спасибо, я это тоже заметил. С Гладковым мы встретились, и начали работать буквально с первого дня. С ним мы делали «Бременских музыкантов», «Ну, погоди!», и, в общем-то, и «Голубого щенка», и оперетта появилась совместная, и многое ещё… Именно, продуктивно работая с ним, я почувствовал в себе некий талант поэта-песенника, ведь хиты я практически не писал, хотя стихи писал постоянно, и пишу их по сей день.
Недавно у меня вышла книжка, которая называется «Не для печати». Она очень красиво издана, потому что, Василий Ливанов, когда мне исполнилось 75 лет…
Но, сперва, я должен рассказать Вам, кто такой Ливанов, и главное, конечно, то, что он большой, и почти единственный друг Гладкова — с Гладковым они дружили со школы, вместе в первый раз в первый класс зашли, да, так и ходили вместе с первого класса.
— Вы это о Василии Борисовиче — Шерлоке Холмсе?
— А о ком я ещё могу — я отвлекусь, как всегда: примерно во времена нашей встречи с Геннадием Игоревичем, он уже работал на «Союзмультфильме», где он оказался по распределению после окончания высших режиссёрских курсов. А до этого он уже успел окончить «Щукинское училище» — сейчас это академия, и поработать актёром.
— Прекрасно его помню в фильме «Коллеги» — он там запомнился.
— Да, и в «Слепом музыканте», если Вы вспомните — две эти работы были его главные роли, но ещё примечательней было то, что у него к этому моменту вышло две книжки сказок, одна с предисловием Маршака, другая Кассиля, и оба хвалили его. Он был вполне готовый писатель, и, подружившись с ним, и с Гладковым, вместе мы написали сценарий «Бременских музыкантов», потом сценарий «По следам бременских», которые он, как режиссёр сам и поставил.
Вот Вы сравнили мою жизнь с интригой, я и продолжу в жанре интриги: одним прекрасным утром в студии грамзаписи «Мелодия», куда я ушёл, оставив в слезах несчастные «Трудовые резервы», раздался телефонный звонок, и голосом Геннадия Гладкова трубка мне спела «Ничего на свете лучше нету, чем бродить друзьям по белу свету». Я прослушал весь куплет до конца и написал заявление об уходе с работы. Было мне тогда 33 года, и к этому моменту министром я не стал, и понял, что вряд ли уже и стану, а звонок Гладкова, возможно, шанс — второго может не быть.
— Не уверен, что «Министерство иностранных дел» что-нибудь потеряло, но даже не хочу подумать, что слова к «Прекрасному далёко» написал бы кто-то другой…
— Действительно, с этого интересного эпизода, в общем-то и началась моя карьера песенного поэта, и… пошла набирать обороты.
Но вернёмся к сборнику: перманентно, стихи я писал шутливые — посвящения всем по любому поводу, пародии, поздравления, и Ливанов, очень многое запомнив наизусть, их как бы, издал.
— Не шутите, Василий Борисович издал Ваши стихи? Сделал самодельную книгу?
— Что-то вроде того. Он назвал это торжественно: «Избранное», и подписал — «Васиздат», Вася. А потом на грустный повод моего 75-летия книга была издана в прекрасном исполнении, тысячным тиражом. И я очень горжусь и ею, и моим другом, Василием Борисовичем, без которого её бы могло не быть.
Но вернёмся к Гладкову: когда мы с познакомились, тот в первый же день сказал мне, что мечтает написать сюиту про пионерский лагерь, на том основании, что сам он с детства в таких лагерях сперва был мальчиком, который там отдыхал, а потом выучился играть на баяне, потому что просто не мог этого не сделать, и я объясню, почему: Отец его был талантливым аккордеонистом в джазе у Цфасмана, воевал, всю войну прошёл, а дедушка, баянист, аккомпанировал Лидии Руслановой на французской гармонике, а вообще-то и его предки были производители гармоник в Орле. Таким образом, Гладкову, в принципе, абсолютно некуда было деться от музыки в семье, где музыкантами было уже не одно поколение его родственников, где ими становились, в прямом смысле слова, по наследству. Не случайно одним из первых сочинений Геннадия Игоревича, на котором и я присутствовал, был концерт для баяна с оркестром.
— Редкая смесь. Но ведь он, по первому образованию, химик…
— Согласен. Но звучало не плохо, Геннадий виртуозно играл, импровизируя популярные в то время темы. Так вот, к чему это предисловие: овладев баяном, будучи совсем мальчиком, и даже не зная нот, Гладков уже начал зарабатывать деньги, тем самым помогая семье, играя на танцевальных вечерах в пионерском лагере.
А я в этом месте детского отдыха, ещё будучи студентом истфака, работал пионервожатым, и даже заслужил звание «Лучшего пионервожатого страны» за разработку новых, как всем показалось, методик «продолжения издевательств над детьми и летом».
— В «Артек» Вас не посылали, как отличившегося?
— Нет, в «Артек» не послали, но наш лагерь был не менее огромен и известен в те годы, это был пионерский лагерь от завода «ЗИЛ» — сами понимаете…
— Лагерь, нет, но я видел «ЗИЛ» — это город в городе, по которому проходят автобусные маршруты, с остановками около цехов и отделов.
— Лагерь завода «ЗИЛ» был тоже огромен, в нём было несколько футбольных полей, на одном из которых я лично с Эдуардом Стрельцовым играл в футбол.
— Вы говорите вещи, от которых не может не захватить дух — с самим Стрельцовым?
— И, тем не менее, это так: он играл за «Торпедо-ЗИЛ», и вся его команда, под видом шефства, постоянно приезжала поухаживать за нашими женщинами — пионервожатыми. Мы с ними устраивали шутливые матчи — я стоял на воротах. Надо сказать, спортом я в институте интересовался довольно плотно, у меня были разряды по многим видам — лёгкой атлетике, волейболу, по шашкам я был кандидатом в мастера спорта, а вот по шахматам почему-то играл не выше второго разряда.
— В шахматы Вам надо было сыграть с Дашкевичем. Владимир Сергеевич, без шуток, играет на уровне гроссмейстера.
— Что Вы! Я с ним даже боялся садиться. Мы с ним давно знакомы, вместе оформляли спектакль «Театра на Таганке», я его способности знал, и он мне много раз предлагал сгонять с ним, но, зная, какой он сильный, я сесть с ним даже за фору не согласился. А после того, как Фишер обыграл Спасского, я как-то, почему-то шахматы бросил, и только играл с Гладковым.
— Геннадий Игоревич, очевидно, играет на Вашем уровне?
— Ничего очевидного я не заметил — мы так и не поняли это, поскольку ни одной партии не доиграли — так что, вот так…
— Юрий Сергеевич, шахматы это хоть и умственный, но спорт, а для профессионалов он — труд. Другое дело сочинять музыку, или то, с чем её едят, стихи. Понимаю, что в стихах и в композиции вы с Геннадием Игоревичем разные категории, но я подумал о пении — здесь бы вы могли посоревноваться. Вы, конечно помните, когда на «Мелодии» в один день и страшную ночь надо было записать все песни персонажей мультфильма, а из всех призванных спеть явился один Анофриев, у Вас был шанс закрыть собой амбразуру: Гладков, кстати, спел партию Короля, даже Горохову удалось вставить свои пять копеек, он спел «Е-е», на ходу придуманное Гладковым… Позвольте спросить, а как у Вас самого с вокалом, или друзья это Вам не советуют?
— Хотите ещё один мой рассказ услышать? То, что я не умел, и не научился петь — значит и не рождён был. Это берёт своё начало издалека. У меня действительно, как Вы говорите, был шанс, может быть даже несколько.
Вообще, я был с детства влюблён в Утёсова — случай ли меня свёл, но это произошло как-то не особенно, скорее, нечаянно — мне нравился его голос, его песни и его фильмы, пусть их было и не много.
— Я лично помню Леонида Осиповича в «Весёлых ребятах», и в «Весёлых звёздах» — оба фильма весёлые.
— Правильно, это его основные, но были ещё фильмы-концерты, их было несколько. А «Весёлых ребят» я знал наизусть и слушал всю войну. Говоря про войну, не могу не вспомнить: это было в эвакуации, в Оренбурге. У меня были наушники, по тем временам существенный «гаджет», как теперь говорят, и я всему дому, в котором мы жили, с успехом ретранслировал Левитана — не все же успевали припасть к бумажным радиотарелкам, когда передавали сообщения «Совинформбюро». А я всегда был в наушниках, и успевал повторять о том, что наши войска сперва оставляли, а потом, что они что-то освобождали. Это была важная миссия, как я считал — я помогал фронту!
— А как с интонацией — это, всё-таки, Левитан?
— Знаете, получалось… Когда старался… Да так, что однажды, когда наши войска взяли Таганрог, я это сказал громко, а моя бабушка, которая в это время была на кухне, перепугалась, услышала — «таганок». У нас было единственное, на чём мы всю пищу грели — это называлось таганок, и, естественно, она решила, что её любимую вещь украли! Это у меня почему-то осталось, как одно из ярких воспоминаний моего детства… О чём, бишь, я?
— О наушниках.
— Так вот, о наушниках: в них я прослушал весь репертуар Леонида Осиповича, и, как мне казалось, удачно копировал его голос, хотя на самом деле, это было не так. Хрипеть — это ещё не петь, голосом Утёсова, или как Высоцкий. Но ещё я очень любил Леонида Касторского, теперь, к сожалению, всеми забытого, и, почти забытого, Сергея Яковлевича Лемешева. Они пели, в том числе, советские песни, очень красивые и осмысленные, а я любил, когда они были ещё и весёлые.
Как видите, закладка в меня была сделана, оставалось подождать, когда это сварится, чтобы уже в пионерском лагере, пионером, я запел в хоре. Это же желание пения повторилось на первом курсе института, я снова пел в хоре, потому что индивидуальными выдающимися способностями Господь меня обошёл — вот Вам и ответ на вопрос, почему я не спел на той нелегальной записи, на «Мелодии» — нечем мне было!
Правда, у меня более позднего был один эпизод, случившийся лет десять назад, который не позволяет мне за себя покраснеть до корней волос — я спел в дуэте с Давидом Фёдоровичем Тухмановым, на эстраде. Мы с ним написали двенадцать песен, одну из которых, «Серенаду-Цикаду» записал я. Ему это очень понравилось, и музыканты сказали, что всё было великолепно, но у меня была мечта, я очень хотел, чтобы её исполнил Ефим Шифрин. Я слышал, как Ефим поёт, он просто замечательный тенор.
— Вы считаете, что этот патефонный голос действительно тенор? Юрий Сергеевич, Вы берёте на себя большую ответственность, вдруг Ефим Залманович и сам поверит…
— Поверит, поверит, уже поверил… У Шифрина интересный голос, чуть приглушенный, в довоенной стилистике, это так же верно, как и то, что я ему позвонил, и он, в результате, её спел так, как Вадим Козин пел в тридцатые годы — вышло и смешно, и правдиво.
— Козин, это теперь что- то, певшее ещё до исторического материализма?
— Тухманов так не считал. Он признал, что Ефим спел лучше, и диск записали уже не в моём исполнении, а в его. Конечно, это была только удачная шутка. И, всё-таки, был в моей жизни эпизод, когда я вдруг решился запеть, о котором я практически не рассказываю, но рассказал пару дней назад подруге моей жены. История была такая: на одной из телепередач, посвящённых я уже не помню чему, собрались Зацепин, Крылатов… Как же тяжело вспоминать, что этого композитора и моего близкого друга уже нет с нами… — Нет, вычёркиваю Крылатова, Крылатова не было, были, как я уже говорил, Зацепин, Анофриев, и ещё какие-то люди из их песенного круга. И Александр Сергеевич, выступая, рассказал о том, как он сочинил песню «Куда уходит детство». Потом эту песню кто-то спел, возможно, Татьяна Анциферова, которая с ним много работала. Меня это подстегнуло, я не выдержал и говорю: Вы знаете, режиссёр «Приключений электроника» Константин Бромберг мне заказал песню, но оговорил — напишите такую же, как «Куда уходит детство». — Послушайте её внимательно, напишите такую же, и пусть Алла Пугачёва её споёт, ни много ни мало!..
Я её написал, и сейчас я её спою — сказал я. А за роялем сидел Ливон Оганезов, и я, прямо при зрителях, идя к нему, сказал: сыграйте мне «Крылатые качели» — можете? — Конечно, давайте…
И он сыграл, и я запел: В юном месяце апреле в старом парке тает снег, и крылатые качели начинают свой разбег… и весь зал подхватил, запел со мной, все чуть- чуть обалдели! И эта песня была похожа на спетую Пугачёвой, так получилось, что она была не хуже, но стала ещё и более известна в народе.
— Судьба у неё крылатая, как и фамилия композитора, её написавшего, скажу без лести, это была его визитная карточка.
— Я бы Вам рассказал много историй о Крылатове, но сегодня не могу… Во всяком случае, я объездил 17 стран, где проходили фестивали песен Юрия Энтина. Мы заранее высылали принимающей стороне ноты ста пятидесяти моих песен, чтобы они отбирали то, что они хотят. Так вот, не было ни разу, чтобы они не выбрали «Крылатые качели», и всегда её пел весь зал, как дети, почему-то, при этом, вставая. Меня всегда это поражало, я не люблю, когда зал просят встать, приветствуя меня — терпеть не могу, а тут люди вставали сами.
— Тем детям нужен был весёлый, добрый поэт. Нынешнее время жёстче, одним добром детскому поэту сегодня не обойтись — он должен быть не весёлый, а скорее, прикольный, это когда шутка, как теперь говорят, граничит с «подставой».…
— Но потребность в сказке всё равно есть, человеку, особенно когда он растёт, нужна победа добра, возьмите, например, того же Гарри Поттера — это не Андерсен, сказка двадцать первого века, но добро и тут побеждает. Однако, я не скажу Вам, что Вы не правы — сказочники просто не успевают за сегодняшним днём.
— Юрий Сергеевич, интуиция здорово помогла Вам оказаться в нужное время на нужном месте — тому подтверждением резкий подъём популярности в восьмидесятые годы ансамбля «Ялла». — Про «Учкудук» расскажите?
— Ну, что тут много говорить, в 1980 году был в моей жизни эпизод, когда я официально стал художественным руководителем этого коллектива. Википедия, кстати, не говорит — молчит, что об этом даже приказ вышел, в Москве и Ташкенте. Самая большая беда ансамбля заключалась в том, что при наличии в нём талантливых музыкантов, у него не было репертуара. Старый обносился до того, что на их концерты перестали ходить. Поэтому первым делом, я придумал для них новую песню, назвав её «Учкудук — три колодца», с которой они успешно объездили Узбекистан, и почти весь Союз, но больше всего их видели москвичи. Учкудук — это действительно три колодца, выкопанные на урановом месторождении в кызылкумской пустыне, которые дали рождение и название новому городу. В конце семидесятых с него сняли секретность, а благодаря моей песне о нём узнала страна.
— А мне показалось, что Вы связали себя с этими менестрелями потому, что захотелось того аромата жизни, в котором оказались придуманные Вами «Бременские», ведь и «Ялла» — та же атмосфера солнца, музыки, и дороги в больших количествах, но закроем тему…
В Вашем «интервью — не по порядку» не хватает важной детали — связи поколений. Вы многое рассказали о том, как Вы были не поэтом, но жизнь готовила Вас именно к этому. Ваш рассказ о поэтах — шестидесятниках, наверное, мог бы быть продолжением рассказа о поэтах двадцатых, тридцатых, сороковых. Не поверю, что у Вас в доме не слышали даже стихов Пастернака или Есенина?
— Скажу Вам — и да, и нет. Мама у меня закончила только какие-то курсы бухгалтеров, в качестве кого она и проработала до войны, а после неё она уже просто вела хозяйство, создавала в доме уют. Отец, сын простого портного, и тоже человек простой, жизнь свою трудовую портным начинал в Орле, там, где жили предки Гладкова. После, уже в Москве, он работал слесарем на заводе. Это были тридцатые годы, и именно тогда, по-моему, в 36-м году, был призыв рабочих в Университет. Заводскую молодёжь стали приглашать учиться в столичных вузах, даже организовали подготовительные курсы для поступления — рабфак.
— В шутку спрошу: на картине Бориса Иогансона «Рабфак идёт» — не Ваш папа?
— Шутка за шутку — нет там моего папы, у моего папы была уже моя мама, и, если бы мой папа там оказался, она бы попросила Бориса Владимировича переписать ту барышню слева… но это не мои — точно. Папа, поскольку он закончил десять классов гимназии, что тоже редкость в то время, и был одним из тех, кого пригласили. Думаю, он долго, не соглашался, его уговорить не так-то легко, но, поразмыслив, он, всё-таки поступил в Московский Университет на что-то физическое. Потом вошёл во вкус, всё окончил, и кем-то стал, приступил к работе, но тут началась Война… Его призвали в 41-м году, в первые же дни, и он её всю прослужил переводчиком, и дошёл до Берлина. Потом он защитил диссертацию, стал учёным, и написал много очень нужных науке книжек. Он, конечно, очень много читал, но не слышал таких фамилий, как Мандельштам или Пастернак. Может быть, он Пушкина и читал, но, по-моему, тоже нет. И мама… тоже, хотя они оба любили книги, знали всю классику, и вообще, были интеллигенты в первом поколении. В общем-то, вся моя семья не по этой части — в доме я ни от кого не слышал фамилий ни Багрицкого, ни Кирсанова, ни Заболоцкого, ни Асеева, ни Корнилова, ни даже Гумилёва — настолько у нас с этим всё плохо было. Но я из-за этого не любил их меньше, или как-нибудь, по-другому. Папа был человек мягкий, прожил 82 года, а умер…
Он уже 22 года получал свою небольшую пенсию, как вдруг выходит Указ Правительства, разрешающий не только «юным пенсионерам», но и им же со стажем два месяца в году поработать ещё, если они получат справку о том, что они здоровы. Папа без работы сидеть не мог, и, придя за справкой, в кабинете у кардиолога, во время того, как ему укол делали, взял, и помер… Оказалось, от укола с ним случился инфаркт, следом ещё один — уже обширный, от которого его уже ничто не могло спасти. Я позже узнал в Америке, что есть такое заболевание, когда человек умирает от того, что его лечат. После первого инфаркта отца стали интенсивно колоть, и, видимо, докололись… Когда пожилой человек живёт, его организм привыкает без медицины выстраивать себя так, чтобы существовать без лекарств. А когда с ним происходит встряска, связанная с больничной обстановкой, в присутствии лекарств, анализов и уколов, он не выдерживает: сердце, конечно, первым принимает весь этот набор на себя, испытывает удар, и человек может умереть — так оно и получилось.
— Всякое вторжение в пожилой организм требует не только аккуратности, но и такта. Ваш папа, вероятно, попал в конвейер, организованный собесом, для выполнения полезного для страны и людей Указа Правительства.
— Я почему Вам о папе долго, так глубоко в сторону вильнул, — Вы ведь, всё равно, спросили бы о родителях. О Гладкове я рассказал, а Ливанова Вы и без меня знаете.
— Знаю прекрасно. Будете о Ливанове?
— Вы забыли, что я историк — я уже не буду, я начал: Борис Николаевич Ливанов был одним из руководителей МХАТ-а, после смерти Немировича-Данченко. В театре было три руководителя: Виктор Станицын, Борис Ливанов и Михаил Кедров. И, конечно, Борис Николаевич очень дружил с Пастернаком, дружил с Булгаковым, в его доме всегда было шумно и интересно. Василий Ливанов, насколько я понимаю, помнит себя, может быть, с года-двух. У него совершенно потрясающая, светлая память, и он, конечно, всё это впитал. На моей же памяти, он один из образованнейших людей всех эпох, которые мне довелось прожить. Он очень многое знает, помнит наизусть. Того же Лермонтова, Пушкина или Геннадия Шпаликова Василий Борисович может читать часами!
— Шпаликова больше знают, как сценариста, и мужа Инны Гулая, а из стихов его песенку в «Я шагаю по Москве»…
— Ну, что Вы, он стихи писал постоянно, их вышел довольно толстый том, который у меня тоже дома стоит, без подписи, правда, самого Шпаликова, но зато Ливанов приводил ко мне его самого. И этот том его поэзии мне подарил тоже Ливанов с собственноручно написанным предисловием, в котором он умными словами шуточно объясняет, что он думает об авторе. Мне не лень повторить — Василий Борисович очень образованный человек, и ему ничего не стоило талантом ответить на талант, и теперь этот сборник у меня дома хранит в себе свидетельство двух ярких талантов, как и пастернаковский, подписанный Вознесенским.
Можете теперь себе представить, в какую я попал компанию — Ливанова, Гладкова, которые меня связали с другими людьми, с тем же с Борисом Николаевичем: я с ним познакомился, и как-то его полюбил очень, а он подарил мне дружбу и свои картины, книгу карикатур изумительных…
Я попал в невероятно творческую среду, и, как мне кажется, из которой мне удалось воспринять очень многое для себя, позволившее мне достичь рабочей высоты, как говорят, наверное, лётчики.
— Просто так слово не выпадет, прежде, чем ему созреть, оно должно вырасти, а для этого нужна хорошая почва. Но, поскольку, ближайших родственников в каком-то влиянии на Ваше становление не уличишь, логично предположить, что своим творческим ростом Вы во многом обязаны той атмосфере, которая была свойственна кругу семьи Ливановых.
— Это, безусловно, так. Когда я писал «Бременские музыканты», я очень долго подвергался цензуре, в кавычках. Цензура — это были Ливанов, и Гладков.
— Так это они устраивали Вам творческий пресс?
— Они уже были профессионалами — Гладков композитором, и Ливанов писателем. И, кстати, не плохим поэтом, а, может быть, даже хорошим. Поскольку, он специально стихов не писал, но у него частенько случались эпиграммы, пародии, стихи забавные, милые…
Я к ним попал, как Пушкин в 15 лет в кружок «Арзамас», только будучи вдвое старше. Эти два товарища и стали моими Жуковским и Вяземским…
Вот только теперь я чувствую себя вправе сказать, что ответил на Ваш первый вопрос.
Но вернёмся назад, к Гладкову: я говорил о том, как Гладков позвал меня, чтобы взять в соавторы сюиты про пионерский лагерь. Изначально, он хотел «забрить» в поэты Ливанова, и когда я с ним познакомился, Ливанов уже начал писать первое произведение сюиты, но Ливанов никогда не был в пионерском лагере, и не мог быть — он был, в хорошем смысле слова, аристократией. Ему не надо было в пионерский лагерь, и даже невозможно его там представить.
— Домашнего ребёнка, из среды народных артистов, старинного шляхетского рода, с правильными манерами, будущего мистера Холмса и профессора Стравинского представить около костра с картошкой… В лагере ему было бы трудно.
— Я совершенно в том же уверен. Я написал одну сюиту, которую назвал «День в походе». Для сюиты второй у нас тоже нашлись общие интересы, потому что мы оба любили спорт, занимались им, когда позволяло время, и правильней всего было им заниматься летом, когда время течёт не особо быстро. Я написал сюиту «Спор о спорте»:
«Какой вид спорта всех важней — ну, друзья, ответьте-ка: футбол, гимнастика, хоккей, лёгкая атлетика?» — И дальше я про каждый вид спорта написал…
— Здорово у Вас получается… Никто Вас за язык, вроде бы, не тянет, а оно само как-то, как из Пушкина…
— Получалось. И эти две озорные сюиты были исполнены профессиональными детскими хорами: хором под управлением Владислава Соколова, и хором под управлением Гарри Струве — это были в то время очень известные коллективы, которые получили за сюиты какие-то международные даже премии. Честно говоря, несмотря на то, что это у меня, в общем-то получилось, у меня это за работу не считалось, вышло, как баловство, и я даже написал позднее в одной песне:
Мы пока не знамениты, общей связаны судьбой,
Пишем детские сюиты — «сюитимся» над собой.
— Чудесно, просто — игры чистого разума… Это поздней к Вам придёт нахрапистое: «то так, то пятак, то денежка»…
Мы с Гладковым просто поигрались, написали от сердца. И действительно, когда появились «Бременские», это было уже, на мой взгляд, самовыражение Гладкова, совершенно оригинальное, как для выпускника Консерватории, так и преподавателя Гнесинской Академии, бывшего Института имени Гнесина, или Музучилища, но не суть. Гладков тогда преподавал, и я даже был на нескольких занятиях студентов, потому что, мне было интересно. Он меня образовывал, и показывал, допустим, что такое юмор в музыке? Меня это очень заинтересовало, и он мне показал «Любовь к трём апельсинам» Прокофьева — я был потрясён! В этом произведении всё настолько забавно, смешно, неожиданно, что я влюбился в Прокофьева, пусть и довольно поздно… Но я, наверное, снова отступил?
— Юрий Сергеевич, все Ваши отступления — это, скорее, отход на заранее подготовленные позиции, они органичны и интересны.
— Но Вы, всё же, направляйте меня, Вы ведь хотели задать вопросы?
— А какой смысл, если Вы уже и так на них отвечаете, я чувствую, Вы устали… — Ну, давайте, я Вас спрошу о Зацепине, это будет из больших вопросов последний: с Александром Сергеевичем Вы поработали не очень много. Скажите, а как Вам вообще удалось обойти Леонида Дербенёва, практически единственного соавтора маэстро Зацепина, или это было железное требование Гайдая, чтобы обе песни к «За спичками» написали Вы?
— Я скажу Вам так: Александр Сергеевич очень успешно, блестяще работал с Дербенёвым, но начиная с фильма «31 июня» я начал работать с Зацепиным по Дербенёва же и инициативе, не по моей…
— Леонид Петрович сам Вас к нему привёл? — Почему?
— Да, потому что… Дело было так: Зацепин, композитор, один из немногих, который никогда не писал на стихи, у него огромная тетрадка есть толстая, в которой записаны разные мелодии — он эти мелодии, практически, ежедневно, туда записывал. Рано утром просыпался, садился, и импровизировал, а то, что услышал дельного — всё туда… А потом он показывал это режиссёрам, и режиссёры говорили — вот эта мелодия мне нравится. Дальше он приглашал Дербенёва, а Дербенёв выбирал. И вот в «31 июня», — не помню, по-моему, там было 12 песен, Дербенёв сказал, что он выбирает шесть, а шесть — не хочет писать. Это были песни, которые, по его мнению, не могли стать шлягерами. Он старался делать те песни, которые, как он верил, могут стать популярными. Для него приглашение в кино это была возможность написать песню, которая не нуждается в раскрутке.
— Неожиданная заметка о Леониде Петровиче: он мне не казался подверженным стремлению выхода на популярность с наименьшим сопротивлением?
— Ну, что Вы хотите — иногда нужны месяцы, для того, чтобы песню только услышали, а чтобы по-настоящему расслышали, порою, и больше. Но с «31 июня» Леонид Петрович ошибся на одну песню — это «Мир без любимого». Он почему-то решил, что мелодия плохая, а мне она понравилась, я сразу увидел — она «космическая». Песню я написал почти залпом.
— Если Вам нужны похвалы, то песня «Мир без любимого» до сих пор не утратила ни своей свежести, ни прелести, тем более мне понятен её первый успех у зрителя, и очарование слушателей её версии на пластинке фирмы «Мелодия».
— Да-да, тем более, что в «Московском комсомольце» в рубрике… — эх, забыл название, там ещё выдавались награды?
— Я этого, тем более, не помню…
…Одним словом, в колонке «Лучшей десятки песен», она тут же и появилась, но её автором стоял Дербенёв — её приписали ему!
— Жестоко… Надеюсь, что это устроил не сам Леонид Петрович, просто все привыкли, что Зацепин и Дербенёв, как Ленин и Партия…
— Я тоже подумал, и не стал писать протеста, никому говорить. Он сам мне позвонил, извинился: прости, старик — ошибка такая была, пусть я ещё и не старик был… ну, ладно, — плевать, от меня не убудет!
И потом много раз она шла в концертах, где назывался Дербенёв. Но, что интересно, был его большой концерт, который вела Пугачёва, там судьба сыграла с ним обратную шутку. Там эту песню, как ни странно, спел, изменив слегка слова, Киркоров. Потом эти же слова Киркорова повторил Дима Билан. У меня там были слова «Мир без любимого» — смешно, если бы он их спел, поэтому он переделал строчку на «Мир без любви твоей», сделав непонятным, мужской ли это вообще род, или женский? А у меня ясно, что это женщина должна была петь, и спела это Таня Анциферова. А теперь повернёмся к нашим баранам: это была последняя песня в большом концерте, я поправлюсь, — Зацепина, и Алла Борисовна, устами приглашённой звезды пошутила в своём стиле, сказав Филиппу — «ишь, мерзавец, знаешь, какая у Зацепина песня лучшая!»… Это мне было приятно — она назвала её вершиной творчества Александра Сергеевича потому, что у неё такая тяжёлая судьба, хотя у меня, честно говоря, есть своё мнение на этот счёт.
А вот совсем недавно, некоторое время назад, состоялось для меня очень заметное событие — позвонил главный дирижёр симфонического оркестра при «Мосфильме»… Даже не так — симфонического оркестра кинематографии.
— Сергей Иванович Скрипка?
— Самый, что ни наесть, и говорит мне, что согласен сделать вечер, первое отделение которого будет Дербенёв, а второе я. И, действительно, Дербенёву дали час, а мне полтора часа. И он мне говорит: Юра, я тебя только прошу не вмешиваться. Дай мне самому составить список. Ты всегда вмешиваешься в этот процесс, но сейчас такие обстоятельства — ты знаешь, как я к тебе отношусь, и я обещаю тебе не испортить концерт. Я ему говорю — согласен, только у меня одна просьба есть, чтобы в концерте обязательно была песня «Мир без любимого». Он мне: конечно — она есть, то есть, пообещал. Я спрашиваю его, а чья это песня? Он мне говорит: ну как, Дербенёва!
Я это на концерте рассказал прямо перед всем залом, и это записали, и где-то выложили, это было в прекрасном зале Чайковского.
— «Ютуб» всеяден, там Вы это точно найдёте.
— Да, там есть весь концерт, и вот это моё публичное выступление.
— Но Вы рассказали чистую правду, ведь Ваши слова прочтут?
— Я просто восстановил справедливость, чтобы она не сделалась исторической, которую пришлось бы восстанавливать после нас, ведь я историк.
— А вот я не историк, чуть не забыл, так как же насчёт песни к «За спичками»?
— Это была моя вторая удача, которую принёс Зацепин, и снова по вине чрезмерной разборчивости Дербенёва. Песня «Облака» понравилась самому Леониду Йововичу Гайдаю. Дербенёв снова отказался, подумав, что на такую мелодию ничего оригинального не напишешь, но я это опять смог. У неё, конечно, судьба не такая звёздная, как у «Где-то на белом свете», но её до сих пор поют, и иногда она даже появляется на радио, и даже в концертах по заявкам, что мне особенно приятно.
— Юрий Сергеевич — детский вопрос: в стране, где детские книжки выходили сумасшедшими тиражами, Вы, и вдруг не захотели становиться вторым Михалковым, Маршаком, или Чуковским — силы же были?
— Агнием Барто? А Вы меня, верно, не услышали. Я сказал Вам, что для меня не может быть никакого второго места. А из песенников я, как-никак, первый детский поэт!
— Благодарю Вас Юрий Сергеевич, и отпускаю, но ненадолго. Наше путешествие с Вами по волнам Вашей памяти очень бы хотелось продолжить, ну, кто бы мне ещё рассказал про «Июльский дождь» так, как Вы…
— И Вам тоже, тем же концом: мне самому интересно было покопаться у себя в голове. Как это ни удивительно, может быть, нашёл много хорошо забытого нового, и старое, которое сохранилось ни чуть не хуже… Давайте как-нибудь опять соберёмся, и поболтаем…
Имел большое удовольствие беседовать с Юрием Энтиным — Игорь Киселёв.